к оглавлению

Человек, будь человечнее!

«Вокзал»

 

Сокорнов Антон

9 класс школы № 509,

Санкт-Петербург.

Рук. Богатырева З.А.

 

На тверском автобусном вокзале было пять часов утра. Сквозь запылённые окна падали тусклые лучи света на холодный каменный пол, но и этого света бы­ло намного больше, нежели от ламп, установленных в потолке. Я сидел в жёст­ком, но вполне удобном кресле, и сегодня народу на вокзале было на редкость ма­ло, наверное, потому что в будние дни автобусы, как правило, ходят редко. На­против меня дремала какая-то бабушка в старом изодранном пальто с плетёной корзинкою, из которой раздавалось тихое мяуканье котёнка; рядом с ней стояло старое ржавое ведро, закрытое белой тряпкой, с проволочной, наспех сделанной ручкой. Невдалеке, в углу, лежал странного вида молодой человек, изредка про­сыпавшийся и глядевший на часы, с косым глазом и небритым суровым лицом.

В другом конце вокзала разговаривали кассирши, трещали лампы дневного света и иногда, хлопая дверьми, входили разные люди. Вот вбежал хорошо оде­тый мальчишка лет восьми, лёг на пол и достал из-под кресла нечаянно оставлен­ный им игрушечный пистолет; вот вошла густо накрашенная полупьяная женщи­на, осмотрелась и тут же ушла. Вокзал тихо дремал в каком-то своём, странном, непонятном сне...

И тут краем уха я услышал один разговор, сильно меня заинтересовавший. Беседовали двое мужчин. Они сидели сзади меня, я не видел их лиц и мог только слышать их голоса. Голос одного из них был очень резким, но совсем не угрожа­ющим, даже, наоборот, иногда он звучал очень приятно, несмотря на то, что этот человек говорил отчасти грубые слова.

«...В Лехаево я еду, понимаешь, болван! Друг у меня там живёт, Вадим. Хотя, по правде, какой он мне друг – я его навещаю раз в десять лет...»

Судя по интонации и манере разговора, этот человек приехал в Тверь из ка­кого-то села и уже успел заглянуть в пивной ларёк. Однако он хорошо и чётко проговаривал слова, от него не разило перегаром, и сам он вызывал какую-то сим­патию, почему – не знаю. Его голос, при всей грубости и чёрствости, был каким-то особенным, не злым. Он продолжал:

«...В нашей деревне, лет эдак сорок назад, когда тебя ещё на свете не было, его всякий сумасшедшим называл. Он вообще был не таким, как мы, что-то в нём по-другому было: и разговаривал не так, и одевался как-то странно. Молчаливый, тихий, даже женственный, и с таким выражением лица – тупым, а в то же время открытым и с этой дурацкой улыбкой во весь рот. Мы его били частенько, я его тоже бил. А он с разбитым носом смеялся только. Мы на него всей гурьбой нале­тали, а он хохотал, и этим ещё больше злил нас. А потом вдруг падал на землю вверх лицом, закрывал глаза и как-то странно улыбался. Мы его после этого оставляли, и он так лежал где-то час, а потом домой уходил. Дети – жестокий на­род! Сам таким был когда-то. Ну а он... а он был блаженным, дурачком. Бывало, пойдёт к озеру, руку в воду сунет, глаза закроет и смеётся. Девчонки его за это «водяным» дразнили.

Не любили его девчонки. Постоянно издевались над ним, подкалывали его, даже в волосы еловую смолу на уроках бросали. А он улыбался, всё сносил...

Мать у него была хорошая, но тоже, видимо, со сдвигом. Семейное у них это. Просто отца в войну убили, а мать с ребёнком осталась на руках. А в то время по деревням голод был, люди траву варили в щах вместо капусты – у неё даже моло­ка не было. Ну и свихнулась. И вот такое у паренька детство: голодал, болел час­то, жил с сумасшедшей матерью. Иногда в лес уходил, и орехи из лесу приносил для неё...

В школе он плохо учился, однако стишки умел писать. Сядет за парту, листок достанет и карандашиком чиркнет что-то, вроде: «Выйду рано на гору, пожую я там траву».

И как что-нибудь эдакое смастерит – смеётся, рот до ушей, глаза сразу таки­ми светлыми становятся, бровки по лбу прыгают; от души заливается, аж животик надрывает...

А когда вырос, с ним один случай произошёл. Как-то раз, одним утром, он уложил в чемодан свои вещи, распрощался с матерью и уехал работать в город. Через три недели его из города привезли на «скорой помощи» с переломанной спиной. Подъехали прямо к дому, внесли на носилках, и я, помнится, перед их до­мом стоял и ещё долго слышал, как оттуда доносились слова доктора и плач мате­ри. Я сперва ничего понять не мог, а потом мне какая-то бабуся рассказала, что вообще произошло. Оказалось, что в город-то Вадик приехал и даже устроился там работать на завод. Всё было хорошо, но как-то утром он по улице прогуливал­ся и увидел, как пьянь какая-то над школьником издевается: бьёт его, в грязи ва­ляет, ну и всё такое. Он и заступился за паренька – в драку полез. Ну что такое один против четверых? В результате, его чуть до смерти не избили и хребет поло­мали. Затем милиция вмешалась, врачи приехали. Потом было судебное разбира­тельство, вынесение приговора...

Только вот странная вещь: в тот день прохожих на улице было много, и му­жики тоже были. Но никто этих пьяных сволочей не оттащил! Никто, кроме него, не вступился за мальчугана! А когда уже после Вадик лежал на снегу весь в крови и эти гады его калечили, мимо прохожие шли так, будто всё спокойно! Удиви­тельно, что он вообще живым остался.

Рассказывают, что когда его уже полумёртвого в больницу везли, он в бреду лежал и улыбался как-то странно. Жуткое зрелище – избитое, окровавленное ли­цо, а на нём улыбка! В бреду он всё время плакал, мать звал, стишки какие-то рас­певал и чуть ли не каждые пятнадцать минут всё одну и ту же фразу говорил: «Че­ловек, будь человечнее», или что-то в этом роде, и смеялся сквозь слёзы... У него всё тело болело, а он лежал и смеялся...»

На минуту вокзал вновь погрузился в тишину, нарушаемую тихим потрески­ванием ламп и скрипом изредка открывающихся дверей. Сзади рассказчик вроде бы припал к бутылке, закашлял своим хрипатым голосом и продолжил:

«Вот сейчас я к нему еду. У него в Лехаево свой дом есть, хороший, простор­ный. Мать, правда, умерла, но жена появилась. В детстве она ни на кого из паца­нов внимания не обращала – гордая была такая, а над Вадиком всё время подсме­ивалась. А вот после этого случая часто к нему ходить стала, ухаживать за ним. Ну, а когда мать у Вадима умерла, она за него замуж вышла. Да и мы все к нему тоже стали относиться абсолютно по-иному, совестно нам всем стало. Только тог­да мы поняли что-то, узнали, каким человеком он был. Мало сейчас таких...

Дурачок, блаженный, калека, но, между тем, человека лучше него я во всей своей поганой жизни не видел. Много я где по свету шатался, даже за границу ез­дил в своё время, но таких, как он, таких благородных, человечных нигде ни разу не повстречал. Всё какие-то сволочи попадались, а не люди; человеческого в них совсем не осталось, особенно в городе... Всё тени, а не люди...

Он стихи замечательные пишет – про жизнь, про любовь, про смерть... У не­го их уже несколько тетрадок накопилось, вот только он всё их не издаёт почему-то. А ведь они красивые очень! Вот послушай:

 

Вокруг меня проходят люди,

А я лежу из часа в час,

Но где те праведные судьи,

Которые рассудят нас?

Я разучился верить в Бога,

Сидеть в коляске мой удел;

Передо мной лежит дорога

Не совершённых мною дел.

Но людям зло и беспощадно

Я мстить не буду, не хочу.

Пускай меня прожгли нещадно –

Об этом просто промолчу.

Как нитка жизнь моя порвётся,

Произрастут на мне цветы.

Лишь смерть туманом навернётся –

Моей судьёй и станешь ты...»

 

Рассказчик замолчал. Он молчал долго, и мне показалось, что он заснул; но вдруг через плечо я услышал странные звуки, означавшие, что тот просто не мо­жет больше говорить. Он плакал и сквозь слёзы тяжело выдавливал из себя слова:

«Я вот сейчас к нему приеду, войду в его дом – как из клетки на волю вы­рвусь... Он мне как отец – кроме него у меня никого больше не осталось. Мать умерла уже давно, а отца у меня отродясь не было. А больше у меня вообще нико­го нет... Друзей нету, семьи... тоже нет. Только Вадик мне друг, понимаешь ты, болван!...

Смотрю на вас на всех и ни одного стоящего человека не вижу. Вроде бы всё нормально, люди как люди: и хорошие, и плохие, – а чего-то в них нет, что-то в людях исчезло. Не вижу я среди этих людей человека. Нет его, или же это я про­сто видеть перестал, ослеп окончательно. А вот в Вадиме я человека вижу, не та­кой он, как все остальные, что-то в нём от Бога. Я поэтому-то в Господа и не ве­рю, потому что мне Вадим как Бог; он и святой, и добрый, и поможет всегда. Странно, правда, – как это калека чем-то помочь может? А я вот его вспомню, и у меня на душе сразу хорошо становится, словно гроза отгремела и умчалась, и всё кругом спокойно стало...

Понимаешь меня? Э-э, да ты уснул! Ну ладно, приятель, спи. Спасибо за пи­во!..»

Он встал с кресла, вышел на середину и посмотрел на часы. И тут я впервые увидел его лицо. На нём был хорошо виден отпечаток многочисленных страданий и потерь, всё его лицо изрезали морщины и шрамы, всё оно было суровым и гру­бым, даже почти что животным, но в невыспавшихся, усталых и пьяных глазах был какой-то необъяснимый свет, какая-то искра. Его глаза, как на иконе, глядели прямо в душу, в них было всё: и добро, и свет, и чудовищная, непонятная, необъ­яснимая грусть...

Он ушёл; дверь тихо хлопнула, впустив в помещение струю холодного возду­ха.

... Через час я сидел в автобусе и смотрел в грязное, непромытое окно. Мимо меня проносились заснеженные поля с изредка возникающими деревьями. Я си­дел и думал об этом человеке, о котором говорил полупьяный рассказчик. Я ду­мал о его жизни, о детстве, о матери и вскоре заснул. Мне снился сон, какой-то хороший и светлый. Автобус нёс меня куда-то вперёд вместе с остальными людь­ми, но в полудрёме, сквозь прикрытые веки, я видел только тени. Я слышал голо­са, но все они превращались в какой-то вой – нудное, протяжное, тоскливое завы­вание . А за оконным стеклом мелькала дорога, холодные поля, находящиеся под коркой снега и наста, казалось, начисто утратившие тот былой весенний воздух, ту травянистую зелень, и остался только грязный снег, на котором не было ничего...

Я сидел в несущемся вдаль автобусе вместе с другими людьми. Людьми? Да там не было ни одного человека, которого можно было бы так назвать! Вокруг ме­ня то и дело сновали туда-сюда мрачные, плотные фигуры, и в них не было ниче­го человеческого, в них вообще ничего не было, кроме пустоты. Все они были за­няты исключительно собой, всех их интересовало только своё собственное сущес­твование. И все они ругались, смеялись, разговаривали и двигались, не имея в се­бе ни мыслей, ни души, ни чувств – все они были пустыми. Но вот я открыл гла­за – передо мной сидел ребёнок. Я долго и внимательно смотрел на него. И что-то в нём мне показалось очень знакомым: где-то я видел эти чуть грустные, сверля­щие, искрящиеся глаза. Точно такие же глаза были на автобусном вокзале у пья­ного рассказчика, и эти детские глаза были проникнуты этим невидимым, челове­ческим светом, они светили нам, указывая путь, направление, но это уже не были глаза ребёнка, это были истинные человеческие глаза, увы, со временем пропада­ющие в нашем нечеловеческом мире.

 

к оглавлению

 

Hosted by uCoz